UR.ANUS
Любит? не любит? Я руки ломаю
вернуться

Маяковский Владимир Владимирович

Шрифт:

1928

Кино и вино

Сказал философ из Совкино: «Родные сестры — кино и вино. Хотя иным приятней вино, но в случае в том и в ином — я должен иметь доход от кино не меньше торговца вином». Не знаю, кто и что виной (история эта — длинна), но фильмы уже догоняют вино и даже вреднее вина. И скоро будет всякого от них тошнить одинаково.

1928

Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви

Простите меня, товарищ Костров, с присущей душевной ширью, что часть на Париж отпущенных строф на лирику я растранжирю. Представьте: входит красавица в зал, в меха и бусы оправленная. Я эту красавицу взял и сказал: — правильно сказал или неправильно? — Я, товарищ,— из России, знаменит в своей стране я, я видал девиц красивей, я видал девиц стройнее. Девушкам поэты любы, Я ж умен и голосист, заговариваю зубы — только слушать согласись. Не поймать меня на дряни, на прохожей паре чувств. Я ж навек любовью ранен — еле-еле волочусь. Мне любовь не свадьбой мерить: разлюбила — уплыла. Мне, товарищ, в высшей мере наплевать на купола. Что ж в подробности вдаваться, шутки бросьте-ка, мне ж, красавица, не двадцать,— тридцать… с хвостиком. Любовь не в том, чтоб кипеть крутей. не в том, что жгут угольями, а в том, что встает за горами грудей над волосами-джунглями. Любить — это значит: в глубь двора вбежать и до ночи грачьей, блестя топором, рубить дрова, силой своей играючи. Любить — это с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику, его, а не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником. Нам любовь не рай да кущи, нам любовь гудит про то, что опять в работу пущен сердца выстывший мотор. Вы к Москве порвали нить. Годы — расстояние. Как бы вам бы объяснить это состояние? На земле огней — до неба… В синем небе звезд — до черта. Если б я поэтом не был, я бы стал бы звездочетом. Подымает площадь шум, экипажи движутся, я хожу, стишки пишу в записную книжицу. Мчат авто по улице, а не свалят наземь. Понимают умницы: человек — в экстазе. Сонм видений и идей полон до крышки. Тут бы и у медведей выросли бы крылышки. И вот с какой-то грошовой столовой, когда докипело это, из зева до звезд взвивается слово золоторожденной кометой. Распластан хвост небесам на треть, блестит и горит оперенье его, чтоб двум влюбленным на звезды смотреть из ихней беседки сиреневой. Чтоб подымать, и вести, и влечь, которые глазом ослабли. Чтоб вражьи головы спиливать с плеч хвостатой сияющей саблей. Себя до последнего стука в груди, как на свиданьи, простаивая, прислушиваюсь: любовь загудит — человеческая, простая. Ураган, огонь, вода подступают в ропоте. Кто сумеет совладать? Можете? Попробуйте…

1928

Поиски носков

В сердце будто заноза ввинчена. Я разомлел, обдряб и раскис… Выражаясь прозаично — у меня продрались все носки. Кому хороший носок не лаком? Нога в хорошем красива и броска. И я иду по коммуновым лавкам в поисках потребного носка. Одни носки ядовиты и злы, стрелки посажены косо, и в ногу сучки, задоринки и узлы впиваются из фильдекоса. Вторые — для таксы. Фасон не хитрый: растопыренные и коротенькие. У носка у этого цвет панихиды по горячо любимой тетеньке. Третьи соперничают с Волгой-рекой — глубже волжской воды. По горло влезешь в носки-трико — подвязывай их под кадык. Четвертый носок ценой раззор и так расчерчен квадратно, что, раз взглянув на этот узор, лошадь потупит испуганный взор, заржет и попятится обратно. Ладно, вот этот носок что надо. Носок на ногу напяливается, и сразу из носка вылазит анфилада средних, больших и маленьких пальцев. Бросают девушки думать об нас: нужны им такие очень! Они оборачивают пудреный нос на тех, кто лучше обносочен. Найти растет старание мужей поиностраннее. И если морщинит лба лоно меланхолическая нудь, это не значит, что я влюбленный, что я мечтаю. Отнюдь!.. Из сердца лирический сор гони… Иные причины моей тоски: я страдаю… Даешь, госорганы, прочные, впору, красивые носки!

1928

Заграничная штучка

Париж, как сковородку желток, заливал электрический ток. Хоть в гости, хоть на дом — женщины тучею. Время — что надо — распроститучье. Но с этих ли утех французу распалиться? Прожили, мол, всех, кроме полиции. Парижанин глух. Но все мусьи подмигивают на углу бульвар де Капюсин. Себя стеля идущим дорогою, на двух костылях стоит одноногая. Что была за будущность? Ну — были ноги. Была одной из будочниц железной дороги. Жила, в лохмотьях кроясь, жуя понемногу. И вдруг на счастье поезд ей срезал ногу. Пролечена выплата. Поправлена еле, работница выплюнута больницей в панели. Что толку в ногатых? Зеваешь, блуждая. Пресыщенность богатых безножье возбуждает. Доказательство — налицо. Налицо — факт. Дрянцо с пыльцой, а девушка нарасхват. Платье зеленое выпушено мехом, девушка определенно пользуется успехом. Стихом беспардонным пою, забывши меру — как просто за кордоном сделать карьеру.

1929

Парижанка

Вы себе представляете парижских женщин с шеей разжемчуженной, разбриллиантенной рукой… Бросьте представлять себе! Жизнь — жестче — у моей парижанки вид другой. Не знаю, право, молода или стара она, до желтизны отшлифованная в лощеном хамье. Служит она в уборной ресторана — маленького ресторана — Гранд-Шомьер. Выпившим бургундского может захотеться для облегчения пойти пройтись. Дело мадмуазель подавать полотенце, она в этом деле просто артист. Пока у трюмо разглядываешь прыщик, она, разулыбив облупленный рот, пудрой подпудрит, духами попрыщет, подаст пипифакс и лужу подотрет. Раба чревоугодий торчит без солнца, в клозетной шахте по суткам клопея, за пятьдесят сантимов! (по курсу червонца с мужчины около четырех копеек). Под умывальником ладони омывая, дыша диковиной парфюмерных зелий, над мадмуазелью недоумевая, хочу сказать мадмуазели: — Мадмуазель, ваш вид, извините, жалок. На уборную молодость губить не жалко вам? Или мне наврали про парижанок, или вы, мадмуазель, не парижанка. Выглядите вы туберкулезно и вяло. Чулки шерстяные… Почему не шелка? Почему не шлют вам пармских фиалок благородные мусью от полного кошелька? — Мадмуазель молчала, грохот наваливал на трактир, на потолок, на нас. Это, кружа веселье карнавалово, весь в парижанках гудел Монпарнас. Простите, пожалуйста, за стих раскрежещенный и за описанные вонючие лужи, но очень трудно в Париже женщине, если женщина не продается, а служит.

1929

Поэмы

Облако в штанах

Тетраптих

Пролог
Вашу мысль, мечтающую на размягченном мозгу, как выжиревший лакей на засаленной кушетке, буду дразнить об окровавленный сердца лоскут; досыта изъиздеваюсь, нахальный и едкий, У меня в душе ни одного седого волоса, и старческой нежности нет в ней! Мир огромив мощью голоса, иду — красивый, двадцатидвухлетний. Нежные! Вы любовь на скрипки ложите. Любовь на литавры ложит грубый. А себя, как я, вывернуть не можете, чтобы были одни сплошные губы! Приходите учиться — из гостиной батистовая, чинная чиновница ангельской лиги. И которая губы спокойно перелистывает, как кухарка страницы поваренной книги. Хотите — буду от мяса бешеный — и, как небо, меняя тона — хотите — буду безукоризненно нежный, не мужчина, а — облако в штанах! Не верю, что есть цветочная Ницца! Мною опять славословятся мужчины, залежанные, как больница, и женщины, истрепанные, как пословица.
1
Вы думаете, это бредит малярия? Это было, было в Одессе. «Приду в четыре», — сказала Мария. Восемь. Девять. Десять. Вот и вечер в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый. В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры. Меня сейчас узнать не могли бы: жилистая громадина стонет, корчится. Что может хотеться этакой глыбе? А глыбе многое хочется! Ведь для себя не важно и то, что бронзовый, и то, что сердце — холодной железкою. Ночью хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское. И вот, громадный, горблюсь в окне, плавлю лбом стекло окошечное. Будет любовь или нет? Какая — большая или крошечная? Откуда большая у тела такого: должно быть, маленький, смирный любёночек. Она шарахается автомобильных гудков. Любит звоночки коночек. Еще и еще, уткнувшись дождю лицом, в его лицо рябое, жду, обрызганный громом городского прибоя. Полночь, с ножом мечась, догнала, зарезала,— вон его! Упал двенадцатый час, как с плахи голова казненного. В стеклах дождинки серые свылись, гримасу громадили, как будто воют химеры Собора Парижской Богоматери. Проклятая! Что же, и этого не хватит? Скоро криком издерется рот. Слышу: тихо, как больной с кровати, спрыгнул нерв. И вот,— сначала прошелся едва-едва, потом забегал, взволнованный, четкий. Теперь и он и новые два мечутся отчаянной чечеткой. Рухнула штукатурка в нижнем этаже. Нервы — большие, маленькие, многие! — скачут бешеные, и уже у нервов подкашиваются ноги! А ночь по комнате тинится и тинится,— из тины не вытянуться отяжелевшему глазу. Двери вдруг заляскали, будто у гостиницы не попадает зуб на зуб. Вошла ты, резкая, как «нате!», муча перчатки замш, сказала; «Знаете — я выхожу замуж». Что ж, выходите, Ничего. Покреплюсь. Видите — спокоен как! Как пульс покойника. Помните? Вы говорили: «Джек Лондон, деньги, любовь, страсть»,— а я одно видел: вы — Джиоконда, которую надо украсть! И украли. Опять влюбленный выйду в игры, огнем озаряя бровей загиб. Что же! И в доме, который выгорел, иногда живут бездомные бродяги! Дразните? «Меньше, чем у нищего копеек, у вас изумрудов безумий». Помните! Погибла Помпея, когда раздразнили Везувий! Эй! Господа! Любители святотатств, преступлений, боен,— а самое страшное видели — лицо мое, когда я абсолютно спокоен? И чувствую — «я» для меня мало. Кто-то из меня вырывается упряма. Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сестрам, Люде и Оле,— ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома. Люди нюхают — запахло жареным! Нагнали каких-то. Блестящие! в касках! Нельзя сапожища! Скажите пожарным: на сердце горящее лезут в ласках. Я сам. Глаза наслезнённые бочками выкачу. Дайте о ребра опереться. Выскочу! Выскочу! Выскочу! Выскочу! Рухнули. Не выскочишь из сердца! На лице обгорающем из трещины губ обугленный поцелуишко броситься вырос. Мама! Петь не могу. У церковки сердца занимается клирос! Обгорелые фигурки слов и чисел из черепа, как дети из горящего здания. Так страх схватиться за небо высил горящие руки «Лузитании». Трясущимся людям в квартирное тихо стоглазое зарево рвется с пристани. Крик последний,— ты хоть о том, что горю, в столетия выстони!
2
Славьте меня! Я великим не чета. Я над всем, что сделано, ставлю «nihil» [14] . Никогда ничего не хочу читать. Книги? Что книги! Я раньше думал — книги делаются так: пришел поэт, легко разжал уста, и сразу запел вдохновенный простак — пожалуйста! А оказывается — прежде чем начнет петься, долго ходят, размозолев от брожения, и тихо барахтается в тине сердца глупая вобла воображения. Пока выкипячивают, рифмами пиликая, из любвей и соловьев какое-то варево, улица корчится безъязыкая — ей нечем кричать и разговаривать. Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово. Улица муку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi [15] и костлявые пролетки. Грудь испешеходили. Чахотки площе. Город дорогу мраком запер. И когда — все-таки! — выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать! А улица присела и заорала: «Идемте жрать!» Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется — «борщ». Поэты, размокшие в плаче и всхлипе, бросились от улицы, ероша космы: «Как двумя такими выпеть и барышню, и любовь, и цветочек под росами?» А за поэтами — уличные тыщи: студенты, проститутки, подрядчики. Господа! Остановитесь! Вы не нищие, вы не смеете просить подачки! Нам, здоровенным, с шагом саженьим, надо не слушать, а рвать их — их, присосавшихся бесплатным приложением к каждой двуспальной кровати. Их ли смиренно просить: «Помоги мне!» Молить о гимне, об оратории! Мы сами творцы в горящем гимне — шуме фабрики и лаборатории. Что мне до Фауста, феерией ракет скользящего с Мефистофелем в небесном паркете! Я знаю — гвоздь у меня в сапоге кошмарней, чем фантазия у Гете! Я, златоустейший, чье каждое слово душу новородит, именинит тело, говорю вам: мельчайшая пылинка живого ценнее всего, что я сделаю и сделал! Слушайте! Проповедует, мечась и стеня, сегодняшнего дня крикогубый Заратустра! Мы с лицом, как заспанная простыня, с губами, обвисшими, как люстра, мы, каторжане города-лепрозория, где золото и грязь изъ`язвили проказу,— мы чище венецианского лазорья, морями и солнцами омытого сразу! Плевать, что нет у Гомеров и Овидиев людей, как мы, от копоти в оспе. Я знаю — солнце померкло б, увидев наших душ золотые россыпи! Жилы и мускулы — молитв верней. Нам ли вымаливать милостей времени! Мы — каждый — держим в своей пятерне миров приводные ремни! Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!» Но мне — люди, и те, что обидели — вы мне всего дороже и ближе. Видели, как собака бьющую руку лижет?! Я, обсмеянный у сегодняшнего племени, как длинный скабрезный анекдот, вижу идущего через горы времени, которого не видит никто. Где глаз людей обрывается куцый, главой голодных орд, в терновом венце революций грядет шестнадцатый год. А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слёзовой течи распял себя на кресте. Уже ничего простить нельзя. Я выжег души, где нежность растили. Это труднее, чем взять тысячу тысяч Бастилий! И когда, приход его мятежом оглашая, выйдете к спасителю — вам я душу вытащу, растопчу, чтоб большая! — и окровавленную дам, как знамя.

14

Ничто (лат.).

15

Такси (фр.).

  • Читать дальше
  • 1
  • ...
  • 6
  • 7
  • 8
  • 9
  • 10
  • 11
  • 12
  • 13
  • 14

UR.ANUS - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • support@anus.bid