Шрифт:
Доктор пристально посмотрел на Гурьева, потом на Надю.
– Вы хотите быть вместе?
– Да, – кивнул Гурьев.
– Хорошо… Прошу ответить врачу на те вопросы, которые она вам задаст, и назвать ваши домашние адреса.
Доктор надавил на белую кнопку в углу стола, вошла уже знакомая беловолосая девушка.
– Маечка, устройте их… Вот этих вместе, – показал на Гурьева и Надю.
…Палата была светлой, просторной, с установленными в нишу телевизором и книжным шкафом. Книги – новенькие, пахнущие типографской краской. Гурьев полистал их…
Две кровати разделяла тумбочка с настольной лампой и вазочкой. В вазочке рдели яблоки.
– Кажется, мы попали в санаторий, – сказал Гурьев и прилёг на кровать, источающую слабый и волнующий запах сирени.
Надя присела на краешек, положила голову ему на грудь.
– Гурьев, – тихо сказала она, – хочешь, я расскажу, что будет дальше?
Он подумал.
– Скажи, ты давно научилась этому?
– Гурьев, ты не обижайся на меня, но нам надо было туда спуститься… Когда ты потерялся, я испугалась. Я чуть не умерла. Гурьев, я никогда тебя не оставлю, слышишь…
– А это… это всё сейчас не мираж? – спросил он.
– Мираж.
Она провела по его лицу пальцами.
– А мы – мираж?
Надя не ответила.
Она касалась кончиками пальцев его лба, он старался не забыть этих ощущений и погружался в сладкий сон, в котором все они: он, Сирош, Кира Евсеевна, Ирочка Беловёрстова, Еремей Осипович, Войкова, Надя – поднимаются все выше и выше, и вот уже далеко внизу остаётся Земля, с её голубыми океанами, белыми извилинами гор, зелёными лесами и жёлтыми пустынями, покрытая, словно язвами, нарушающими эту гармонию и единство, пятнами городов. И Гурьев ищет глазами среди пятен одно, маленькое, почти забытое, но как ни старается, не может разглядеть. А Земля всё отдаляется, и он знает, что так уже было и он вернётся сюда…
Сноски.
Очарование линий
Всю дорогу Гуров чувствовал себя так, словно уличили его в давнем детском грехе, когда он, выковыряв сучок в деревянной перегородке женского душа, приник к маленькому отверстию, а обвисшие и втянутые животы и ноги разной толщины и формы мелькали в такт колотящемуся сердцу, и вдруг тонкий голос резанул по ушам: «Ах ты, паскудник! Ты что здесь делаешь?», злые пальцы впились в ухо, он рванулся, кубарем полетел в заросли крапивы. Её ожоги давно уже зажили. Но в памяти остался этот режущий голос.
А вспомнилось это, когда он проснулся от горькой сухоты в горле, с тяжёлой головой, с трудом припоминая вчерашний вечер, проводы его в отпуск, бутылки на столе, хитрую физиономию Женьки Сидорова и масляные глазки его супруги, дурацкий калейдоскоп надоевших шуток, подмигиваний, анекдотов, и лицо жены, с размазанной тушью, размокшей пудрой, вздёрнутым подбородком, в узкой щёлочке двери: «Женечка, я уж не поеду тебя провожать, не обидишься?» – «Мой зайчик, конечно, нет, у-у… мамочка». – «Перестань, мне не нравится это». – «Мамочка, на прощанье, в щёчку». – «Смотри, не загуляй там, на юге». – «Ну что ты, право, потерплю до дома». А потом щелчок, цепочка – звяк, – и по одну сторону Гуров, по другую – всё остальное…
Нет, не совсем. На перроне его облапил Женька Сидоров: «Ты не верил, что провожу? Ты тёзку не знаешь! Ты Сидорова обижаешь, ты…». Пили вино, расплёскивая из складного стаканчика, угощали проводницу. Женька ушёл к ней в купе – обеспечивать Гурову дорожный комфорт, а он, не ожидая отправления, залез на верхнюю полку…
И вот проснулся.
Поезд вкручивался в рассвет по железному серпантину, красное солнце то исчезало, то появлялось на противоположной стенке купе. Гуров проследил за его метаниями, постигая себя в новом состоянии свободы, собирая мышцы, раскисшие, болезненно слабые после чрезмерной активности, скосил глаза на лёгкий шорох: узкое гибкое девичье тело с двумя полосками ткани… Закрыл глаза, но в них по-прежнему: коричневая шея, маленькое плечо, худенькая рука, бедро, нанизанные на хрупкую и тонкую линию-лилию… А причём здесь лилия?.. Просто так, по созвучию: линия-лилия, линия…
Лоб покрылся холодным потом: неужели заболел?
Торопливо открыл глаза: линия-лилия, коричневая, нежная, и профиль с курносым носиком – всё исчезло под его полкой.
Гуров поднял глаза.
Напротив – размётанные по подушке длинные волосы. Значит, не болен.
Он, ёрзая на полке, натянул брюки, спрыгнул вниз и вышел.
Вагон скрипел, переваливаясь на стыках. Хватаясь за поручни, он прошёл в тамбур. Здесь было прохладнее, но грохотало неимоверно, отчего голова заболела ещё сильнее.
Вернувшись, залез на свою полку, стараясь не глядеть на прикрытые пожелтевшими простынями фигурки, закрыл глаза, втягиваясь в вагонный ритм сначала телом, барабанными перепонками, потом мыслями, наконец ещё чем-то, отдалённо напоминающим душу. И вдруг опять поймал себя на ЭТОМ.
ЭТО было непреодолимо.
ЭТО было в удивительной хрупкости линий, в покрытой пупырышками, упругой, шероховатой и прохладной на вид коже, в частях этой линии-лилии, в каждом её изгибе… «Ах ты, паскудник!»