Шрифт:
Обратите внимание, что Квикег здесь получает ипостась обезьяны. И сравните с обезьяной из стихотворения Владислава Ходасевича «Обезьяна», где звериный двойник-антипод, заглянув в глаза поэта, вызывает в нем видение, похожее на то, что сопровождало Изиду у Нерваля или девушку у Джойса:
Была жара. Леса горели. НудноТянулось время. На соседней дачеКричал петух. Я вышел за калитку.Там, прислонясь к забору, на скамейкеДремал бродячий серб, худой и черный.Серебряный тяжелый крест виселНа груди полуголой. Капли потаПо ней катились. Выше, на заборе,Сидела обезьяна в красной юбкеИ пыльные листы сирениЖевала жадно. Кожаный ошейник,Оттянутый назад тяжелой цепью,Давил ей горло. Серб, меня заслышав,Очнулся, вытер пот и попросил, чтоб дал яВоды ему. Но чуть ее пригубив, —Не холодна ли, – блюдце на скамейкуПоставил он, и тотчас обезьяна,Макая пальцы в воду, ухватилаДвумя руками блюдце.Она пила, на четвереньках стоя,Локтями опираясь на скамью.Досок почти касался подбородок,Над теменем лысеющим спинаВысоко выгибалась. Так, должно быть,Стоял когда-то Дарий, припадаяК дорожной луже, в день, когда бежал онПред мощною фалангой Александра.Всю воду выпив, обезьяна блюдцеДолой смахнула со скамьи, привсталаИ – этот миг забуду ли когда? —Мне черную, мозолистую руку,Еще прохладную от влаги, протянула…Я руки жал красавицам, поэтам,Вождям народа – ни одна рукаТакого благородства очертанийНе заключала! Ни одна рукаМоей руки так братски не коснулась!И видит Бог, никто в мои глазаНе заглянул так мудро и глубоко,Воистину – до дна души моей.Глубокой древности сладчайшие преданьяТот нищий зверь мне в сердце оживил,И в этот миг мне жизнь явилась полной,И мнилось – хор светил и волн морских,Ветров и сфер мне музыкой органнойВорвался в уши, загремел, как прежде,В иные, незапамятные дни. И серб ушел, постукивая в бубен.Присев ему на левое плечо,Покачивалась мерно обезьяна,Как на слоне индийский магараджа.Огромное малиновое солнце,Лишенное лучей,В опаловом дыму висело. ИзливалсяБезгромный зной на чахлую пшеницу.В тот день была объявлена война.Здесь не только обезьяна является двойником-антиподом, но и Дарий (сравните с «персиянином» из гоголевского «Портрета» или «Невского проспекта»), и «бродячий серб, худой и черный». Это все один и тот же двойник – троящийся, пульсирующий. Териоморфный двойник-антипод.
По поводу серба. В заключительной повести романа Лермонтова «Герой нашего времени», в «Фаталисте», появляется серб Вулич («высокий рост и смуглый цвет лица, черные волосы»). Это – двойник Печорина. Сорвавшийся выстрел Вулича в собственную голову отражается в выстреле казака в Печорина, когда Печорин хочет его захватить: «…я, приложив глаз к щели, следил за движениями казака, не ожидавшего с этой стороны нападения, – и вдруг оторвал ставень и бросился в окно головой вниз. Выстрел раздался у меня над самым ухом, пуля сорвала эполет».
Кроме того, в последней главе романа Лермонтова рассказывается об игре Вулича и Печорина – сначала карточной, а затем переходящей в своего рода «русскую рулетку», – то есть об игре, переходящей в жизнь и становящейся при этом смертельной. (Игра с героем – одно из типичных действий двойника. Особенно игра со смертельным исходом. Вспомните и шахматные фигуры, которые Гарри пытается достать из кармана, «чтобы немного поколдовать и изменить весь ход <…> партии», но достает вместо них нож.) И, конечно, речь в главе «Фаталист» идет о возможности или невозможности обретения власти над судьбой.
Кадр из фильма Ингмара Бергмана «Седьмая печать» (1957). Рыцарь играет в шахматы с ангелом смерти на фоне моря. Этому предшествовала картина: два коня на фоне моря
А вот как Измаил и Квикег, оказавшись уже на корабле, ткут судьбу, соединяя свободу и необходимость:
«День был пасмурный и душный, матросы лениво слонялись по палубе или, перегнувшись через борт, бездумно следили за свинцовыми волнами. Мы с Квикегом мирно ткали мат для нашего вельбота. Так тихо было все кругом, в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости, и каждый примолкший матрос был словно невидим, растворившись в самом себе.
За тканьем мата я играл роль помощника или пажа при Квикеге. И в то время как я пропускал уток – марлинь между длинными прядями основы, пользуясь вместо челнока своей собственной рукою, а стоящий сбоку Квикег подсовывал время от времени между нитями свой тяжелый дубовый меч-бёрдо и, рассеянно вперившись в морскую даль, не глядя, не думая, подгонял вплотную поперечные волокна, над кораблем и над всем морем царила такая странная дремотная тишина, нарушаемая по временам лишь глухими ударами деревянного меча, что мне стало казаться, будто передо мною – Ткацкий Станок Времени, а сам я – только челнок, безвольно снующий взад и вперед и плетущий ткань Судьбы».
В романе Томаса Манна «Волшебная гора» (1924) главный герой Ганс Касторп, попав на «волшебную гору» (в швейцарский горный туберкулезный санаторий), встречает там как бы свою Музу (однако, поскольку он не поэт, а инженер, назовем ее «Прекрасной Дамой») – русскую пациентку (с французской фамилией) Клавдию Шоша. Она ему кого-то напоминает. И вот в какой-то момент Ганс Касторп идет в горы и впадает там в сон – и видит свое школьное детство. И понимает, что Клавдия Шоша напоминает ему мальчика, Пшибыслава Хиппе, с которым он учился в школе, к которому его непреодолимо, настойчиво тянуло, но с которым он заговорил только один раз. Мальчик был, как и Клавдия, экзотического происхождения и соответствующей внешности:
«Он родился в Мекленбурге и, видимо, унаследовал от предков смешанную кровь – германскую и вендо-славянскую, или наоборот. Его коротко остриженные волосы на круглой голове были белокурыми, а глаза, голубовато-серые или серо-голубые, подобно изменчивому и неопределенному цвету далеких гор, имели необычную форму: они были узкие и даже чуть раскосые, а под ними резко выступали широкие скулы – склад лица, отнюдь не уродовавший мальчика и делавший его даже привлекательным, но послуживший достаточным основанием для того, чтобы товарищи прозвали его “Киргизом”».
Дальше происходят события, которые еще больше объединяют для героя эти два образа (Клавдии как Хозяйки зверей и Пшибыслава как звериного двойника). Ганс ощущает встречу с Клавдией как судьбоносную:
«Но особенно примечательны были глаза – узкие, с каким-то пленительным киргизским разрезом (таким его находил Ганс Касторп), серовато-голубые или голубовато-серые, цвета далеких гор, глаза, которые при взгляде в сторону, – но не для того, чтобы увидеть что-нибудь, – как будто томно затуманивались ночной дымкой. И эти глаза Клавдии беззастенчиво и несколько угрюмо рассматривали его совсем близко и своим разрезом, цветом и выражением жутко и ошеломляюще напоминали глаза Пшибыслава Хиппе! Впрочем, “напоминали” совсем не то слово, – это были те же глаза, и той же была широкая верхняя часть лица, чуть вдавленный нос, – все, вплоть до яркого румянца на белой коже, – у мадам Шоша, да и у всех обитателей санатория он отнюдь не служил признаком здоровья, ибо являлся только результатом продолжительного лежания на свежем воздухе, – словом, все было такое же, как у Пшибыслава, и тот совершенно так же глядел на Ганса Касторпа, когда они встречались мимоходом на школьном дворе.
Ганс Касторп был потрясен. Но, несмотря на восторг, вызванный этой встречей, в него начал закрадываться страх, ощущение такой же стесненности, какую вызывала замкнутость в ограниченном пространстве вместе с ожидавшими его благоприятными возможностями. И если давно забытый Пшибыслав снова встретил его здесь наверху в образе Клавдии Шоша и посмотрел на него теми же киргизскими глазами, это тоже было какой-то замкнутостью наедине с неизбежным и неотвратимым, – неизбежным в жутком и счастливом смысле этого слова, оно было богато надеждами и вместе с тем от него веяло чем-то пугающим, даже грозным…»
Слова «замкнутость в ограниченном пространстве вместе с ожидавшими его благоприятными возможностями» означают, между прочим, что герой попал в «избушку на курьих ножках», которую никак нельзя обойти, если хочешь обрести власть над судьбой. Он попал в ограниченное, но художественное пространство. Ограниченное так, как картина ограничена рамой. Это особое, волшебное место, в котором возможна фуга, соединяющая человека с миром.
Мне было бы приятно считать, что киргизские глаза двойника в романах «Доктор Живаго» и «Волшебная гора» – результат совпадения. Но в такие совпадения не верю даже я. Борис Пастернак явно «списал» эту деталь у Томаса Манна (как, собственно, и Герман Гессе с его Герминой-Германом). Но сделал это творчески. Надо сказать, что оба романа при всех отличиях имеют много общего, причем коренного общего: герой, попадающий в особый мир (связанный со снежной стихией), встречает Хозяйку зверей (богиню жизни и смерти), видит сквозь нее двойника-антипода, изменяет свою жизнь. Простой парень становится чем-то, чем он не мог бы стать, не попав на «волшебную гору».