UR.ANUS
Моё лучшее стихотворение
вернуться

Коллектив авторов

Шрифт:

1927

Иван Бауков

«Это я придумал соловья…»

Это я придумал соловья, Чтоб вздохнула милая моя; Чтоб когда ей станет тяжело, — Пусть она пройдет через село, Где так часто мы встречались с ней, Где поет веселый соловей, Где шумит высокая трава, Где всегда живут мои слова. Соловей их знает наизусть… И спадет с лица любимой грусть, И вздохнет любимая легко, Станет близким слово «далеко», Потому что в роще соловей Ей напомнит о любви моей. Это я придумал соловья, Чтоб вздохнула милая моя.

1945

Александр Безыменский

Партбилет № 224332

Весь мир грабастают рабочие ручищи, Всю землю щупают, — в руках чего-то нет… — Скажи мне, Партия, скажи мне, что ты ищешь? — И голос скорбный мне ответил: — Партбилет… Один лишь маленький… а сердце задрожало. Такой беды большой еще никто не знал! Вчера, вчера лишь я в руках его держала, Но смерть ударила — и партбилет упал… Эй, пролетарии! Во все стучите двери! Неужли нет его и смерть уж так права? Один лишь маленький, один билет потерян, А в боевых рядах — зияющий провал… Я слушал Партию и боль ее почуял. Но сталью мускулов наполнилась рука: — Ты слышишь, Партия? Тебе, тебе кричу я! Тебя приветствует рабочий от станка. Я в Партию иду. Я — сын Страны Советов. Ты слышишь, Партия? Даю тебе обет: Пройдут лишь месяцы — сто тысяч партбилетов Заменят ленинский утраченный билет.

1924

Яков Белинский

Стихи расстрелянных поэтов

Стихи расстрелянных поэтов во тьме гестапо или гетто еще не собраны томами, они гвоздями и ногтями на штукатурке смертных камер вкось нацарапаны коряво и растекаются кроваво. Поэтов записные книжки, что сохранили запах гари, тираж завышен был не слишком — в одном бессмертном экземпляре… Но, как трава меж плит бетонных иль разрывая их поверхность, в мир прорастают ваши стоны, ваш гнев и ярость, долг и верность. Сквозь в рты затиснутые кляпы, сквозь двери плотные гестапо, сквозь толстый камень моабитов — вы к нам дошли, вы не забыты, поэтов праведные судьбы. Всему свои приходят сроки. Давно истлели ваши судьи. Живут бессмертных песен строки.

1960

Валентин Берестов

Сердцевина

Как-то в летний полдень на корчевье Повстречал я племя пней лесных. Автобиографии деревьев Кольцами написаны на них. Кольца, что росли из лета в лето, Сосчитал я все до одного: Это — зрелость дерева, вот это — Юность тонкоствольная его. Ну, а детство где же? В середину, В самое заветное кольцо, Спряталось и стало сердцевиной Тонкое смешное деревцо. Ты — отец. Так пусть же детство сына Не пройдет перед тобой, как сон. Это детство станет сердцевиной Человека будущих времен.

1954

Виктор Боков

«Отыми соловья от зарослей…»

Отыми соловья от зарослей, От родного ручья с родником — И искусство покажется замыслом, Неоконченным черновиком. Будет песня тогда соловьиная Будто долька луны половинная, Будто колос, налитый не всклень. А всего и немного потеряно — Родничок да ольховое дерево, Дикий хмель да прохлада и тень!

1954

Константин Ваншенкин

Сердце

Я заболел. И сразу канитель: Известный врач, живущий по соседству, Сказал, что нужно срочно лечь в постель, Что у меня весьма больное сердце. А я не знал об этом ничего. Какое мне до сердца было дело? Я попросту не чувствовал его, Оно ни разу в жизни не болело. Оно жило невидимо во мне, Послушное и точное на диво. Но все, что с нами было на войне, Все сквозь него когда-то проходило. Любовь, и гнев, и ненависть оно, Вобрав в себя, забыло про усталость. И все, что стерлось в памяти давно, Все это в нем отчетливым осталось. Но я не знал об этом ничего. Какое мне до сердца было дело? Ведь я совсем не чувствовал его, Оно ни разу даже не болело. И, словно пробудившись наконец, Вдруг застучало трепетно и тяжко, Забилось, будто пойманный птенец, Засунутый, как в детстве, под рубашку. Он рвался, теплый маленький комок, Настойчиво и вместе с тем печально, И я боялся лечь на левый бок, Чтобы его не придавить случайно… Светало… За окошком, через двор, Где было все по-раннему пустынно, Легли лучи. Потом прошел шофер И резко просигналила машина. И стекла в окнах дрогнули, звеня, И я привстал, отбросив одеяло, Хоть это ждали вовсе не меня И не меня сирена вызывала. Открылась даль в распахнутом окне, И очень тихо сделалось в квартире. И только сердце билось в тишине, Чтоб на него вниманье обратили. Но гул метро, и дальний паровоз, И стук буксира в Химках у причала — Все это зазвучало, и слилось, И все удары сердца заглушало. Верней, не заглушало, а в него, В певучий шум проснувшейся столицы, Влились удары сердца моего, Что вдруг опять ровнее стало биться. Дымки тянулись медленно в зенит, А небо все светлело и светлело, И мне казалось — сердце не болит, И сердце в самом деле не болело… …Ты слышишь, сердце? Поезда идут. На новых стройках начаты работы, И нас с тобой сегодня тоже ждут, Как тот шофер в машине ждет кого-то. Прости меня, что, радуясь, скорбя, Переживая горести, удачи, Я не щадил, как следует, тебя… Но ты бы сердцем не было иначе.

1952

Сергей Васильев

Голубь моего детства

Прямо с лёта, прямо с хода, поражая опереньем, словно вестник от восхода, он летит в стихотворенье. Он такой, что не обидит, он такой, что видит место, — он находит для насеста самый лучший мой эпитет. И ворчит, и колобродит, и хвостом широким водит, и сверкает до озноба всеми радугами зоба. Мне бы надо затвориться, не пускать балунью-птицу, но я так скажу: ни разу птицам не было отказу! С милым гостем по соседству любо сердцу и перу!.. Встань, далекий образ детства, белый голубь на ветру. …Было за полдень. В ограду на саврасом жеребце въехал всадник с мутным взглядом на обветренном лице. Всадник спешился. Оставил у поленницы коня и усталый шаг направил сразу прямо на меня. И, оправя лопотину [1] , он такую начал речь: «Понимаешь, парень, в спину угодила мне картечь. Понимаешь… мне того… Плоховато малость. Понимаешь… жить всего ерунду осталось. Воевал я не за этим!..» Он придвинулся ко мне, и я в ужасе заметил кровь на раненой спине. Я — от страха в палисадник, пал в крыжовник и реву… Только вижу: бледный всадник опустился на траву. Только вижу, как баранья шапка валится на чуб, только слышу, как страданья улетают тихо с губ. Мне, конечно, стало горько, стало тягостно до слез — я к нему из-за пригорка, побеждая страх, пополз. «Понимаю, — говорю,— понимаю дюже… Может, спину, — говорю,— затянуть потуже? Понимаю, — говорю, — но куда ж деваться?» (Говорю, а сам горю — не могу сдержаться.) Теребя траву руками, всадник веки опустил и, тяжелую, как камень, чуя смерть, заговорил: «Ты челдон, и я челдон. Оба мы челдоны… Положи свою ладонь на мои ладони. Слышишь, сполохи гудут по всему заречью — беляки по нашим бьют рассыпной картечью. На семнадцать верст окрест белые в селеньях, так что, кроме этих мест, нашим нет спасенья. Я, родной мой, прискакал на заимку эту, чтобы дать своим сигнал, если белых нету. Мы бы стали по врагу бить из-за прикрытья… Понимаешь, не могу дальше говорить я». Было душно. К придорожью медом веяло с гречих. Всадник вздрогнул страшной дрожью, отвернулся — и затих. Я, конечно, понял сразу то, что он не досказал. И решил, как по приказу: надо выбросить сигнал! Я — домой. Комод у входа. Открываю я комод! Вижу: в ящиках комода — свалка, черт не разберет! В верхнем пусто. В среднем тесно. В нижнем? В ворохе тряпья теткин шелковый воскресный полушалок вижу я! Мне не жалко полушалка — разрываю пополам! Полушалка мне не жалко… На чердак бегу. А там со своей подругой вместе, боевой и злой на вид, на березовом насесте голубь мраморный сидит! «Что ж! — кричу, — послужим, дядя! Повоюем на лету!» И, багровый клок приладя к голубиному хвосту, я свищу: «Вали на волю!» И пошел винтить трубач по воздушному по полю, по кривой рывками вскачь! То петлями, то кругами, то в разлете холостом! И багровый шелк, как пламя, За его густым хвостом. То на выпад, то на спинку, то как ястреб от ворон!.. Вихрем прибыл на заимку партизанский эскадрон. Солнце падало. Смеркалось. Скрылись белые за мыс. Восемь раз разбить пытались — восемь раз стекали вниз. Над заимкой тучи плыли. У заката на виду люди всадника зарыли под калиною в саду. И поставили подсолнух у него над головой. И не дрогнул тот подсолнух, и стоял, как часовой. А когда дневное лихо заступили тьма и тишь, эскадрон ушел по тихой дальним бродом за Иртыш. И не мог я наглядеться На подсолнух ввечеру. О далекий образ детства белый голубь на ветру!

1

Лопотина — по-сибирски: верхняя одежда.

1934

Евгений Винокуров

Синева

Меня в Полесье занесло. За реками и за лесами Есть белорусское село — Все с ясно-синими глазами. С ведром, босую, у реки Девчонку встретите на склоне. Как голубые угольки, Глаза ожгут из-под ладони. В шинельке — видно, был солдат! — Мужчина возится в овине. Окликни, он поднимет взгляд, Исполненный глубокой сини. Бредет старуха через льны С грибной корзинкой и с клюкою, И очи древние полны Голубоватого покоя. Пять, у забора, молодух — Судачат, ахают, вздыхают. Глаза — захватывает дух! — Так синевой и полыхают. Девчата? Скромен их наряд, Застенчивые чаровницы, Зардевшись, синеву дарят, Как драгоценность, сквозь ресницы.
  • Читать дальше
  • 1
  • 2
  • 3
  • 4
  • 5
  • 6
  • 7
  • ...

UR.ANUS - русскоязычная библиотека для чтения онлайн. Здесь удобно открывать книги с телефона и ПК, возвращаться к сохраненной странице и держать любимые произведения под рукой. Материалы добавляются пользователями; если считаете, что ваши права нарушены, воспользуйтесь формой обратной связи.

Полезные ссылки

  • Моя полка

Контакты

  • support@anus.bid