Шрифт:
АЛОВ. Не отрицаю!
Я (иронично). И ты продолжаешь утверждать, что ты победил в этой драке?
АЛОВ (уверенно). Безусловно!
Я (раздражаясь). Но ведь это очевидная нелепость!!!
АЛОВ (спокойно). Лепость. Я победил своим миролюбием!
Вспоминаю этот эпизод только потому, что он комично и правдиво живописует все несходство наших характеров. У меня во ВГИКе было прозвище Маугли. Я был страшно активный, подвижный, во все влезал. Саша, наоборот, был сосредоточенный, спокойный, похожий на философа. Хотя в волейбол играл великолепно! И в верховой езде, само собой, был асом. Я тоже в молодости был спортивным! Неплохо боксировал. Эта закалка нам впоследствии очень пригодилась: держать удары и нападать приходилось постоянно. Но об этом в свое время.
А тогда, в 1951-м, мы, штатные режиссеры Киевской киностудии имени Довженко, не унывали, несмотря на все невзгоды. Вскоре мы затеяли новую картину по роману В. Беляева «Старая крепость».
Наконец-то «мастера подготовительного периода» впервые вступили в съемочный период.
Трилогия нашей молодости
Положительные герои «Тревожной молодости» Галя Кушнир (Тамара Логинова) и Василь Манджура (Александр Суснин)
Первый наш фильм, «Тревожная молодость», – дань любви нашему учителю. Романтический, светлый, озорной. Каждая минута работы над ним была освещена ощущением счастья и радости. Мы словно плескались в воде. Но пуповина вскоре оборвалась. Следующая наша картина, «Павел Корчагин», стала результатом долгих раздумий, отчаянной борьбы…
И отрицательные: Котька Григоренко (Николай Рыбников) и Печерица (Юрий Лавров)
Савченко когда-то сказал нам, своим ученикам: «Старайтесь никогда никому ни в чем не подражать… хотя, впрочем, это невозможно». Да, мы не желали подражать никому, но все же художник не может существовать без традиций, как дерево не может расти на асфальте. Мы мучительно, в спорах, искали то, что нам казалось истинным. Мы не все брали на веру и никогда не впадали в восторг перед именами. Для нас мало было сказать: Эйзенштейн, Довженко или Пудовкин. Надо было уточнить: какой? Эйзенштейн «Броненосца "Потемкин"» – да, Эйзенштейн «Александра Невского» – нет. Довженко «Земли» и «Арсенала» – да, Довженко «Мичурина» – нет. Пудовкин «Матери» – да, Пудовкин «Суворова» – нет. На нас никогда не действовала магия имен, а выдвинувшиеся в то время на первое место «Клятва», «Падение Берлина», «Кубанские казаки» были для нас просто неприемлемы.
Хрестоматийный кадр, харизматичный герой, культовый фильм середины 1950-х. Василий Лановой в роли Павла Корчагина
Великое советское историческое кино на глазах превращалось в оперу, современное – в оперетту. Почти все, что снималось тогда, было покрыто блестящим лаком. Мы не принимали это искусство. В то время мы искали спасения в глубинах, свежести, яркости, искренности 1920–1930-х годов. Мы наслаждались открытиями немого кино, его образностью, метафоричностью, философией, его «красноречивой» немотой. Нас раздражало кино «болтливое», суетное.
Но дело было, конечно, не только в кинематографе, но и в нас самих. Мы, наивные, полные иллюзий, ставили перед собой несбыточные цели – вернуть первородное значение таким понятиям и актам, как вера, боль, голод, честь, смерть.
Нам казалось, что на экране они искажены или, вернее, заменены безжизненными муляжами из папье-маше. Они словно утратили свое реальное значение и превратились в условные иероглифы.
Александр Алов, Василий Лановой и Владимир Наумов на съемках фильма «Павел Корчагин»
Работая над «Павлом Корчагиным», мы в нашей ненависти к декоративным муляжам пытались довести экранное зрелище до безусловной правды. Во всем. В месте действия, в обстановке, в состоянии погоды, в исполнении. Мы строили узкоколейку всерьез. Мы не жалели ни себя, ни других. Люди сбегали с наших съемок, как когда-то дезертиры бежали со строительства в Боярке. В лютый холод, под страшным ветром полураздетые актеры заново физически переживали те невзгоды, которые некогда испытали их прототипы: пальцы костенели, губы не двигались от холода. Ладони Василия Ланового – Корчагина превратились в сплошную кровавую мозоль. Но все это была лишь заготовка, которая сама по себе не имела для нас особой ценности. Мы всегда помнили о «реализме двух мопсов». Нет, материалу еще предстояло «вырасти», наполниться экспрессией, религиозной яркостью, преобразоваться в сложную образную ткань «третьей правды». Только тогда мы смогли бы вернуть утраченную неистовую духовность ушедшей эпохи.
Диагноз – полная слепота
Я помню Алова в эти дни, насквозь промерзшего, радостного, возбужденного. Помню, как мы тряслись в огромном полуразвалившемся синем автобусе (который мы называли «голубой кретин»), растирая друг другу затекшие, обмороженные руки и предвкушая ту брань, которая обрушится на наши головы, когда руководство студии посмотрит наш материал.
Но у нас был друг, верный, никогда не изменявший нам друг, который поддерживал нас в самые тяжелые минуты. Борис Барнет. Помню, как зимой он выходил на свой балкон, покрытый снегом, и приветствовал нас, когда мы возвращались со съемки. Выходил голый, в одних трусах, могучий человек с маленькой чашечкой кофе в огромной руке. И оттуда, сверху, с этого балкона, кричал: «Эй, Аловонаумов, не дрейфь, я с тобой!» Он произносил наши фамилии слитно, как одну…
Не «подлецы», а люди
Потоки обвинений, которых мы так ждали, не замедлили обрушиться лавиной на наши головы. Нас упрекали в жестокости, пессимизме, обреченности… А Марк Семенович Донской, который тогда был художественным руководителем студии, упрекал нас в незнании времени. «Не было этого, – кричал он. – Ничего этого не было. Я жил тогда. Не было этой жути и грязи. Мы даже гладили брюки. Нам удавалось их отгладить! Мы ходили в глаженых брюках, мы клали их под матрац!» Дело дошло до того, что нас практически хотели отстранить от работы. И тогда проявилась в полной мере твердость характера Алова. Он был абсолютно уверен и убежден в том, что мы делали. В общем, после бесчисленных худсоветов и дискуссий нам дали возможность исправиться, доснять эпизод, где все было бы «радостно» и «светло» и где звучала бы «оптимистическая нота».