Шрифт:
В небольшом поселке в одну улицу — домов тридцать и все розовые, с красными черепичными крышами, — сгрудились пять «тридцатьчетверок», батарея гаубиц и бронетранспортер Сержанта — семь человек, включая водителя.
Поселок, названия которого Сержант так и не узнал, был зажат между кряжами, поросшими сосновым лесом, не подсочным, тонкоствольным, будто подстриженным, но матерым, кондовым — сосна к сосне, все красавицы.
На выезде из поселка «тридцатьчетверки» встретились с отступающей немецкой колонной, подбили три сине-черных «бенца» с радиаторами, похожими на кулаки. Техника, шедшая за «бенцами», попятилась, покатила в объезд, но пехота, усталая, злая и отупелая, пошла кряжами. С улицы поселка было видно, как она идет, — каждый солдат по отдельности. Каждый сам себе и оружие, и машина, и человек, полумертвый, отказавшийся от всех иллюзий.
Там, за Эльбой, он поднимет руки. Смотреть в глаза американцам, подняв руки над головой, ему будет все же полегче, можно сказать — совсем легко: американцеву маму не расстреливали, американцеву сестру не угоняли, американцева меньшого брата не били по голове.
Танкисты сразу же заперли входы в поселок: три танка в одном конце улицы, два танка в другом.
Капитан-танкист сказал молодому лейтенанту-артиллеристу:
— Поставь по две гаубицы позади нас, чтобы нам хвосты фаустами не подпалили. Да не стреляй, слушай, по ним — не воюй.
Сержант такую просьбу капитана мысленно одобрил: пока немцы уходят каждый сам по себе — не страшно, но разозли их, они тут же организуются, немцы это делают быстро — айн, цвай, драй! Сойдут с кряжей — и амба: пехоты в поселке семь разведчиков.
— А ты, Сержант, — сказал капитан, — ты, наоборот, постреливай. Стань в теньке, чтобы все видеть и слышать. Ты у нас основная живая сила. Так что постреливай. Пусть помнят — спускаться сюда не надо. Конец войне не тут, конец войне там. В Берлине…
Берлин и «конец войне» были недалеко — за лесом, за озерами и плотинами, за поселками Николае-Зее, Целендорф, Лихтерфельде, маленькими и уютными, как ленинградская Стрельна. В той стороне, в небе, висела серая шапка пыли и копоти. Берлин гудел тысячами непримиримых звуков: криками атакующих рот, пулеметными очередями, ржанием лошадей — грохотом тротиловых ниагар.
Вот такая была дислокация.
Воевал в экипаже Сержанта Писатель Пе, тоже сержант. Парень смелый. По военной необходимости излишне вежливый. Но можно, наверное, так сказать — вежливо-незастенчивый. Имя у него было Валерий.
Когда в роту приехал майор из газеты писать очерк о разведчике, ему отрядили Валерия. Валерий майору рассказывать отказался, объяснил необидно, что сам имеет намерение стать писателем.
Майор посоветовал ему, с чего нужно начать: мол, с уважения к старшим и к чистой бумаге.
Теперь о певице по имени Розита Сирано.
Была у немцев такая певица, модная, как у нас Изабелла Юрьева.
Возил Писатель Пе маленький патефончик и, когда позволяла обстановка, слушал Розиту Сирано. Представлялась она ему в черных чулках и страусиных перьях — в этакой белой пене. Вокруг нее мужчины с тросточками, в тесных пиджаках, в канотье. И не вскипало у него к немецкой певице никакой неприязни, хотя, прямо скажем, была она ему чужая насквозь.
— Пойду пройдусь, — говорит этот Писатель Пе. — Может, пластиночка новая попадется.
— Ты понимаешь, что мы в окружении? — спросил Сержант.
— Тут все насквозь — если что, за мной дело не станет.
Ударила гаубица резко да еще с каким-то шлепком, это она подпрыгнула от выстрела на асфальте. Запахло горелой расческой. Не выдержал молодой лейтенант — пальнул.
Сержант подумал, подумал да и отправился с Писателем Пе — надо же осмотреть поселок. Может быть, воевать придется, если молодой лейтенант не возьмет себя в руки.
По кряжам над поселком шли немцы. По сосновому бору. Сержант чувствовал их движение, упорное и глухое, как будто шел по лесу пожар без пламени и без дыма.
Солнце почти вплотную придвинулось к земле.
Перед домиками чернели тюльпаны.
— Зайдем сюда, — предложил Писатель.
Домик, им выбранный, отличался от других домиков окнами. Окна у него разные: и стрельчатые, и прямые, и круглые. Они придавали домику веселый пристальный вид, будто не Сержант рассматривал его, а он, домик, рассматривал Сержанта и находил его нестрашным. Но распотешил Сержанта цоколь, украшенный осколками чайной посуды с цветами и птичками. Осколки были вмазаны по всему цоколю, уплотняясь и укрупняясь к углам: там сияли половинки и даже целые блюдца.
Соседние дома — такие же двухэтажные, с дорожками из перекаленного, положенного на ребро кирпича, с белыми рамами и кустами бульдонежа, не подступающего близко к стенам, чтобы не заводилась на стенах сырость, — тоже были аккуратно сработаны, но не было в них проникающей во все детали согретости и умилительной колыбельности, такой, будто дом накрыт кружевами, и облака над ним не простые, но тюлевые.
Сержант покуривал, дожидаясь Писателя Пе с пластинкой Розиты Сирано, на которой будет изображена белая собака, слушающая граммофон, и улыбался фарфоровой выдумке. Был в ней какой-то детский подход к красоте, хотя, если подумать, желание Бога — есть детское желание прижаться к маме.